Докладчик: Виктор Михайлович Есипов
Памяти Валентина Семёновича Непомнящего

СТАТЬИ ЧЛЕНОВ ПУШКИНСКОЙ КОМИССИИ В СБОРНИКЕ СТАТЕЙ ПАМЯТИ В.С. НЕПОМНЯЩЕГО
(М: ИМЛИ РАН, 2020)

 

В. Есипов – «МИЛОСТЬ К ПАДШИМ»

В. Кожевников – МИСТИКА БОЛДИНСКОЙ ОСЕНИ

И. Сидоров – КАМЕР-ЮНКЕР ПУШКИН И ДРУГИЕ (доклад был прочитан 22.01.2020 на 397 заседании)

В. Шапошникова – «НЕ ПРИВЕДИ БОГ ВИДЕТЬ РУССКИЙ БУНТ…»: СЛОВО «БОГ» В ПОВЕСТИ А.С. ПУШКИНА «КАПИТАНСКАЯ ДОЧКА» (доклад был прочитан 28.01.2009 на 266 заседании)

В. Орлов – «ПРИХОДИТЕ В ИМЛИ, ТАМ И ПОГОВОРИМ»

 

Виктор Михайлович ЕСИПОВ

«МИЛОСТЬ К ПАДШИМ»

Милосердие – одна из характернейших черт пушкинского гения, подтверждением чему и служит публикуемая ниже статья. Она была написана около двадцати лет назад, и я отваживаюсь публиковать её здесь лишь потому, что она непосредственно связана для меня с памятью о Валентине Непомнящем.

Я предложил её для публикации в «Московском пушкинисте», редактором которого он был, и который издавался в ИМЛИ в качестве сборника наиболее содержательных научных докладов, заслушанных на Пушкинской комиссии, бессменным председателем которой он также являлся.

Это была реплика по поводу статьи «Памятник» одного из корифеев советского пушкиноведения Сергея Михайловича Бонди. В статье Бонди меня поразила запальчивая настойчивость, с которой он попытался доказать, что строки пушкинского «Памятника» «милость к падшим призывал» не содержат в основе своей чувства милосердия, столь свойственного Пушкину, а подразумевают лишь участь декабристов, понёсших жестокие наказания за восстание 14 декабря 1825 года в Петербурге.

Прочитав мой текст, Валентин Семёнович усмехнулся и объяснил, чем вызвана была запальчивость его именитого оппонента. С.М. Бонди возражал таким образом на статью Непомнящего тоже о «Памятнике», которая вышла в «Вопросах литературы» в 1965 году и называлась «Двадцать строк. Пушкин в последние годы жизни и стихотворение “Я памятник себе воздвиг нерукотворный”».

Этой самой статьёй, добавлю от себя, Валентин Непомнящий вошёл в отечественное пушкиноведение, вошёл ярко и основательно.

______________

В четвертой строфе «Памятника» Пушкин, среди прочих достоинств своей лиры, называет милосердие

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

Такое понимание слов «милость к падшим» (как милосердия) сегодня настолько очевидно, что и говорить здесь, казалось бы, не о чем. Но это не совсем так. Еще лет двадцать назад рассматриваемая нами строка трактовалась совершенно иначе. Вот что можно было прочесть по этому поводу в книге, изданной в 1978 году:

«Видеть в этих словах призыв смотреть на людей без злобы, на падших с милосердием, на несчастных с состраданием – до такой степени странно, так противоречит всему характеру стихотворения, что и спорить с этим кажется бесполезным и неинтересным...»[1];

Отдавая дань принятому идеологическому стереотипу, автор цитируемой статьи видел в словах «милость к падшим призывал» лишь одно единственное значение: Пушкин в своих произведениях с 1826 по 1837 год «призывал царя освободить сосланных в Сибирь декабристов». При этом слово «падшие» предлагалось понимать только в смысле «потерпевшие поражение в борьбе», «побежденные»[2].

Может быть, эта статья принадлежит какому-нибудь дилетанту в пушкиноведении или завзятому конъюнктурщику минувшей поры? В том-то и дело, что нет. Ее автором является замечательный пушкинист С. М. Бонди, непревзойденный текстолог пушкинских рукописей. Такова была сила господствующей идеологической схемы, что даже известный ученый не мог преодолеть ее влияния.

В подтверждение своей точки зрения Бонди ссылался на ряд произведений, в которых поэт действительно «пытается воздействовать на Николая, добиться «прощения» сосланных декабристов»[3].

К таким пушкинским созданиям он не без оснований отнес «Стансы» (1826):

Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неутомим и тверд,
И памятью, как он не злобен, –

а также другое стихотворение Пушкина, вызвавшее разочарование в либеральных кругах общества, – «Друзьям» (1828):

Я льстец! Нет братья, льстец лукав:
Он горе на царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.

Тот же намек содержится в стихотворении «Пир Петра Первого» (1835), на которое ссылался Бонди:

Нет! Он с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.

Менее обоснованным представляется отнесение к этому ряду произведений поэмы «Анджело», потому что в ней тема прощения монархом своего подданного имеет более широкий (не политический, а философский) смысл и перенесена сюда из шекспировской пьесы «Мера за меру», сюжет которой использован в пушкинской поэме.

И уж совсем курьезным выглядит отыскание того же мотива в «Сказке о царе Салтане...», где в роли «потерпевших поражение в борьбе» выступают, по логике Бонди, «ткачиха», «повариха» и их мать – «баба Бабариха»[4].

Возможность более широкого толкования пушкинского милосердия Бонди решительно отрицает. Но сострадание, человеколюбие свойственны Пушкину, разумеется, не только по отношению к декабристам. Оно распространяется и на других людей, оказавшихся вне закона, что легко обнаруживается в поэме «Братья разбойники» (1821– 1822), в повести «Кирджали» (1834), в образе Пугачева в «Капитанской дочке» (1833– 1836), в набросках неоконченной повести «Марья Шонинг». Кстати, сюжет последней строился на материалах судебного процесса о детоубийстве, почерпнутых Пушкиным из книги «Знаменитые иностранные уголовные дела, впервые опубликованные во Франции...».

Пушкинское «внимание и участие к судьбе маленького или оскорбленного человека, которым будет потом жить чуть не вся русская литература XIX века»[5], отмечали многие, например, Георгий Федотов, который также, как и мы, считал «милость к падшим» в «Памятнике» совершенно равнозначной милосердию и состраданию ко всем людям.

Наконец многочисленные примеры из пушкинского творчества убеждают в том, что характернейшей чертой многих его героев, когда герои эти наделены возможностью судить и миловать окружающих, являются милосердие и великодушие. Таков герой поэмы «Тазит» (1829– 1830), отверженный своей родней за неспособность свершить кровную месть по необъяснимой с их точки зрения причине:

... Убийца был
Один, изранен, безоружен.

Таков Дубровский, не пожелавший мстить князю Верейскому, только что ранившему его выстрелом из кареты:

«– Не трогать его! – закричал Дубровский, и мрачные его сообщники отступили» (VIII, 221).

Таков Пугачев в «Капитанской дочке», когда он сохраняет жизнь Гриневу и прощает ему его правдивые ответы: «Казнить так казнить, жаловать так жаловать: таков мой обычай…» (VIII, 356).

Таков и Гринев. Соображением о милосердии (или, вернее, об отсутствии такового) проникнуто рассуждение героя из «Пропущенной главы»:

«Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердые, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка» (VIII, 383–384).

Как знать, быть может, под теми, «которые замышляют невозможные перевороты», подразумеваются где-то в глубине подтекста и декабристы? Можно привести еще множество примеров, убеждающих, что призыв к милосердию и «милость к падшим» есть одно из отличительных свойств пушкинской «лиры».

Тождественность этих понятий подтверждается и одной из черновых редакций четвертой строфы «Памятника»:

И долго буду тем любезен я народу,
Что звуки новые для песен я обрел,
Что вслед Радищеву восславил я свободу
И милосердие воспел (III, 1052).

В окончательной редакции «милосердие» было заменено «милостью к падшим», что еще раз свидетельствует о равнозначности этих понятий...

Итак, нам сегодня представляется очевидным, что, провозглашая необходимость «милости к падшим», Пушкин имел в виду милосердие как таковое, а не какое-то частное его проявление по отношению к отдельной группе лиц, например, к сосланным в Сибирь участникам восстания 1825 года. А слово «падшие», применимо ли оно к декабристам в ином значении, нежели категорически заявленное Бонди: «потерпевшие поражение в борьбе»? Он привел несколько примеров, подтверждающих ту несомненную истину, что в творчестве Пушкина слово «падшие» («падший») действительно встречается в этом, необходимом для трактовки Бонди, значении: «В боренье падший невредим» («Бородинская годовщина»), «Восстаньте, падшие рабы...» («Вольность»)[6]. Но столь же несомненно, что Пушкин употреблял это слово и в ином (переносном) смысле. Например, в стихотворении «Отцы пустынники и жены непорочны...»:

Всех чаще мне она (молитва. — В. Е.) приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой...

Или в финале «Пира во время чумы...», когда Вальсингам, под воздействием призывов Священника, вспоминает вдруг, словно опомнившись на мгновение, свою «чистую духом» Матильду:

Где я? святое чадо света! вижу
Тебя я там, куда мой падший дух
Не досягнет уже...
(VII, 183; курсив наш. — В. Е.).

Здесь «падший» – уронивший себя пред самим собой, перед Богом, утративший доброе имя в результате предосудительного поведения, преступивший черту дозволенного в отношениях между людьми, то есть преступник – не столько в юридическом даже, сколько в духовном смысле. В таком значении характеристика «падшие» в полной мере может быть отнесена и к декабристам. Это осознавалось самими заговорщиками. Вот почему во время следствия подавляющее большинство арестованных искренне свидетельствовало против самих себя и своих товарищей.

Именно так (как недозволенные для человека, преступные) действия декабристов воспринимались и в пушкинском кругу. Например, П. А. Вяземский, вспоминая декабрьское восстание 1825 года в связи с польскими событиями 1830 года (Варшавское восстание), записал 4 декабря того же года: «Что вышло бы, если 14-го (декабря. – В. Е.) Государь выступил бы из Петербурга с верным полками? В мятежах страшно то, что пакты с злым духом, пакты с кровью чем далее, тем более связывают. Одно преступление ведет к другому, или более обязывает на другое... Со всем тем я уверен, что все это происшествие (Варшавское восстание. — В.Е.) – вспышка нескольких головорезов, которую можно и должно было унять тот же час, как то было 14 декабря» (курсив наш. — В. Е.)[7].

В пушкинском «Дневнике» (запись 17 марта 1834 года, которую мы уже цитировали), с точки зрения пушкинистов, пытавшихся во что бы то ни стало представить Пушкина революционером, о восстании декабристов говорятся столь же ужасные вещи:

«Но покойный государь (Александр I. – В. Е.) окружен был убийцами его отца. Вот причина, почему при жизни его никогда не было бы суда над молодыми заговорщиками, погибшими 14 декабря. Он услышал бы слишком жестокие истины. NB. Государь, ныне царствующий, первый у нас имел право и возможность казнить цареубийц или помышления о цареубийстве; его предшественники принуждены были терпеть и прощать» (ХII, 322).

Из приведенного текста видно, что Пушкин признает за царем право суда над декабристами, а к «помышлениям о цареубийстве» относится как к преступлению [8].

Иначе и не могло быть, потому что восстание декабристов представляется ему чисто дворянской проблемой – в контексте более широких размышлений о дворянском оскудении, о судьбах русского дворянства вообще. Как дворянин, Пушкин не мог не считать декабристов посягнувшими на закон и моральные устои общества.

«Не следует, чтобы честный человек заслуживал повешения» – эти слова, будто бы сказанные Н. М. Карамзиным в 1819 году, использованы Пушкиным в качестве эпиграфа к статье 1836 года «Александр Радищев». «И я бы мог, как шут...» – записывает он, потрясенный жестокой казнью пятерых декабристов, в тетради 1826 года над рисунком пяти виселиц. В этих репликах проявило себя постоянно осознаваемое Пушкиным высокое личное достоинство дворянина.

Дворянская честь ценилась Пушкиным очень высоко – и, быть может, в этом заключалось его коренное идейное расхождение с декабристами.

Завершим настоящие заметки довольно очевидным для нынешнего дня (но, по-видимому, не столь очевидным еще не так давно для ведущих советских пушкинистов, например, для С. М. Бонди) утверждением: рассмотренная нами строка «Памятника» вполне может быть отнесена и к декабристам в том числе, среди других «падших» заслуживающим сострадания и милосердия.

 

Виктор Андреевич КОЖЕВНИКОВ

МИСТИКА БОЛДИНСКОЙ ОСЕНИ

1830

ЗАМЕТКИ

 

ПОЛНОЛУНИЕ
Рисунок в беловой рукописи стихотворения «Бесы»

 Первое стихотворение, написанное, точнее, дописанное Пушкиным в Болдине, — «Бесы» («Мчатся тучи, вьются тучи...»).

Замысел его возник в конце октября — начале ноября прошлого 1829 года, но мистическая тема грозного вмешательства неких сверхъестественных сил в судьбу была для Пушкина актуальной и теплой осенью 1830 года. Тревожная атмосфера ожидания и беспокойства о будущем, неясном и непредсказуемом, перерастая в смятение и мистический страх («страшно, страшно поневоле»), определила напряженный ритм стихотворения, напоминающего заклинание или заговор.

Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин…
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!

“Эй, пошел, ямщик!” — “Нет мочи:
Коням, барин, тяжело,
Вьюга мне слипает очи;
Все дороги занесло;
Хоть убей, следа не видно;
Сбились мы. Что делать нам!
В поле бес нас водит, видно,
Да кружит по сторонам.

Посмотри: вон, вон играет,
Дует, плюет на меня,
Вон — теперь в овраг толкает
Одичалого коня;
Там верстою небывалой
Он торчал передо мной,
Там сверкнул он искрой малой
И пропал во тьме пустой”.

Мчатся тучи, вьются тучи,
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк;
Кони стали... “Что там в поле?” —
“Кто их знает? пень иль волк?”

Вьюга злится, вьюга плачет;
Кони чуткие храпят;
Вот уж он далече скачет;
Лишь глаза во мгле горят;
Кони снова понеслися;
Колокольчик дин-дин-дин...
Вижу: духи собралися
Средь белеющих равнин.

Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Будто листья в ноябре...
Сколько их? куда их гонят?
Что так жалобно поют?
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?

Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне...
1830, сентябрь, 7
(III, 226—227) [9]

Комментаторов озадачил подзаголовок стихотворения — «Шалость». «Словарь языка Пушкина» фиксирует следующие значения этой лексемы: «весёлая проказа, поступок ради забавы»; или произведение «легкого, игривого содержания»; или «шалость ума»[10].

Ни одному из этих значений пушкинские «Бесы» не соответствуют.

В попытках справиться с неразрешимой задачей комментаторы высказывали мнения, что Пушкин вписал подзаголовок, «видимо, чувствуя всю психологическую странность своих стихов»[11]; что подзаголовок наводит «на мысль о своего рода мистификации, искусной, но ироничной стилизации под народную балладу»[12].

Но в данном случае согласиться с мнением уважаемых ученых трудно, потому что Пушкин, судя по всему, имел в виду иную шалость: по «Толковому словарю живого великорусского языка» Владимира Ивановича Даля шалость — от лексемы шаль в значении «одуренье, ошалелость» — описывает состояние шалости — безумия, сумасшествия… [13]

Встреча с бесами чревата безумием. В этом смысле болдинские «Бесы» — предвестье стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума…» (1833).

Сумасшествие, безумие — потеря разума — следствие, как считали древние греки, одержимости демонами — очевидное зло.

Но не всегда и не во всём. Многомудрый Платон, древнегреческий философ, различая четыре формы «полезного» безумия — магического, мистического, поэтического и эротического, — показал, что в безумии могут проявляться божественные силы: человеческая душа становится способной постигать непостижимое.

Описывая воображаемое «безумие» в стихотворении «Не дай мне Бог сойти с ума…», Поэт изображает парадоксальную ситуацию: расставшись с разумом, он был бы счастлив — если бы его оставили на воле:

Я пел бы в пламенном бреду,
Я забывался бы в чаду
      Нестройных, чудных грез.

И я б заслушивался волн,
И я глядел бы, счастья полн,
      В пустые небеса;
И силен, волен был бы я,
Как вихорь, роющий поля,
      Ломающий леса.

Да вот беда: сойди с ума,
И страшен будншь, как чума,
      Как раз тебя запрут,
Посадят на цепь дурака
И сквозь решетку как зверька
      Дразнить тебя придут.
1833
(III, 322)

Бесы в произведениях и письмах Пушкина часто мелькали и раньше, и даже становились «героями» некоторых произведений, например, в лицейской поэме «Монах», или в «Гавриилиаде», или в «<Набросках к замыслу о Фаусте>».

И все это были «бесы разны».

Иногда безобидные и глупые — как бесенок в «Сказке о попе и работнике его Балде»; иногда «чудесные» — как божества античного мира («Другие два чудесные творенья / Влекли меня волшебною красой: / То были двух бесов изображенья»; III, 255); иногда «литературные» — как в «<Набросках к замыслу о Фаусте>»; иногда упоминаемые шутливо: «Быть может, волею небес, / Я перестану быть поэтом, / В меня вселится новый бес, / И, Фебовы презрев угрозы,/ Унижусь до смиренной прозы»; VI, 57).

Но в период духовного кризиса 1823/1824 годов, в период интенсивного поиска ответов на вопросы о сущности мира, когда Пушкин, по его словам, «о небесах», то есть о Боге и вечном враге Его, дьяволе, «не получил еще достаточных сведений» (XIII, 72—73), бес в стихотворениях «[Мое] беспечное незнанье» и «Демон» предстал вовсе не шуточным или фантастическим персонажем, а чуть ли не осязаемым физически злобным духом, врагом и губителем души.

Инфернальные «герои» стихотворения «Бесы» воспринимаются как реально существующие духи, воздействующие на человека, помрачающие разум, мертвящие душу и её убивающие.

Вера в дьявола и бесов столь же обыкновенна и естественна, как и вера в Бога, окруженного бесами: «33Был в синагоге человек, имевший нечистого духа бесовского, и он закричал громким голосом: 34 оставь; что Тебе до нас, Иисус Назарянин? Ты пришёл погубить нас; знаю Тебя, кто Ты, Святой Божий. 35 Иисус запретил ему, сказав: замолчи и выйди из него. И бес, повергнув его посреди синагоги, вышел из него, нимало не повредив ему. 36 И напал на всех ужас, и рассуждали между собою: что это значит, что Он со властью и силою повелевает нечистым духам, и они выходят?» (Лк. 4: 33—36).

Реальное существование бесов только «афеисты» [14] отрицают.

Но так они и в Бога не верят.

А Церковь неустанно напоминает: смертельно опасна власть дьявола, беса — «князя мира сего»: «Уже немного Мне говорить с вами; ибо идет князь мира сего, и во Мне не имеет ничего» (Ин. 14: 30).

По народным представлениям, бес — нечистый дух, демон, черт, дьявол — невидимая или наделенная зримым отвратительным обликом и не менее отвратительными пороками нечистая сила: бес приносит беды, вредит, обманывает, лжет, соблазняет, вводит в грех, а в конечном итоге губит человека и его душу [15].

Народные, фольклорные представления о нечистой силе и представления о ней в образованном обществе во многом схожи, особенно среди людей суеверных, к которым, как это ни удивительно, на первый взгляд, принадлежал и Пушкин, несмотря на свой ясный ум и светлую голову.

Духи первого болдинского стихотворения с их жалобным пением и жалобным визгом, надрывающим сердце, воспринимаются в мрачной атмосфере беснующейся природы как некая безусловная мистическая реальность.

Зловещая атмосфера стихотворения окрашивает в мрачные тона ожидание автором своей женитьбы, которая, может быть, еще и не состоится.

«Милый мой, — писал Пушкин Плетневу накануне отъезда в Болдино, — расскажу тебе всё, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего, хуже 30-ти лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери — отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения — словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив. Осень подходит. Это любимое мое время — здоровье мое обыкновенно крепнет — пора моих литературных трудов настает — а я должен хлопотать о приданом, да о свадьбе, которую сыграем Бог весть когда. Всё это не очень утешно. Еду в деревню, Бог весть, буду ли там иметь время заниматься, и душевное спокойствие, без которого ничего не произведешь, кроме эпиграмм на Каченовского.

Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостию, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя — обнимаю тебя и цалую наших» (XIV, 110).

Вот в каком настроении Пушкин уезжал в Болдино…

Заканчивается стихотворение описанием нескончаемой метели, оставляя ощущение близкой страшной или, может быть, даже трагической развязки.

«Страх, тоска и неизвестность, гнетущие героя и передающиеся читателю, не находят исчерпывающего рационального объяснения и заставляют искать в стихотворении некий скрытый смысл»[16].

Это действительно так…

Но «скрытый смысл» иногда трудно, а может быть, и невозможно объяснить с «трезвых» рационалистических позиций.

Описание вьюги и вихря в «Бесах» сопоставимо с несомненно имеющими «скрытый смысл» картинами снежной бури в романе «Капитанская дочка» и в повести «Мятель»[17]. Вот что ощущала Марья Гавриловна накануне побега: «Через полчаса Маша должна была навсегда оставить родительский дом, свою комнату, тихую девическую жизнь... На дворе была мятель; ветер выл, ставни тряслись и стучали; все казалось ей угрозой и печальным предзнаменованием» (VIII, 79).

Предзнаменование — по суеверным представлениям, признак, предвещающий, изменение в жизни, в судьбе.

А это «исповедь» полковника Бурмина:

«В начале 1812 года, — сказал Бурмин, — я спешил в Вильну, где находился наш полк. Приехав однажды на станцию поздно вечером, я велел было поскорее закладывать лошадей, как вдруг поднялась ужасная мятель, и смотритель и ямщики советовали мне переждать. Я их послушался, но непонятное беспокойство овладело мною; казалось, кто-то меня так и толкал. Между тем мятель не унималась; я не вытерпел, приказал опять закладывать и поехал в самую бурю. Ямщику вздумалось ехать рекою, что должно было сократить нам путь тремя верстами. Берега были занесены; ямщик проехал мимо того места, где выезжали на дорогу, и таким образом очутились мы в незнакомой стороне. Буря не утихала…» (VIII, 85—86).

Главная роль в повести принадлежит не Марье Гавриловне, и не бедному Владимиру, и не Бурмину…

Главную роль в повести играет какая-то неведомая сила — неведомый кто-то, который «так и толкал» Бурмина.

Не будь его — ничего бы не было…

По народным представлениям, мятель — явление опасное, это время пробуждения демонических сил и стихий, враждебных и неподвластных человеку, когда он может оказаться, как герои повести, в плену «странных сближений» и необъяснимого «сцепления обстоятельств», которые провоцирует неведомый кто-то.

Он, вероятно, и к «пророческому» сну, или, лучше сказать, «пророческому» видению героини причастен:

«Накануне решительного дня, Марья Гавриловна не спала всю ночь; она укладывалась, увязывала белье и платье, написала длинное письмо к одной чувствительной барышне, ее подруге, другое к своим родителям. <…> Запечатав оба письма тульской печаткою, <…> она бросалась на постель перед самым рассветом и задремала; но и тут ужасные мечтания поминутно ее пробуждали. То казалось ей, что в самую минуту, как она садилась в сани, чтоб ехать венчаться, отец ее останавливал ее, с мучительной быстротою тащил ее по снегу и бросал в темное, бездонное подземелие... и она летела стремглав с неизъяснимым замиранием сердца; то видела она Владимира, лежащего на траве, бледного, окровавленного. Он, умирая, молил ее пронзительным голосом поспешать с ним обвенчаться... другие безобразные, бессмысленные видения неслись перед нею одно за другим. Наконец она встала, бледнее обыкновенного и с непритворной головною болью» (VIII, 78).

Темное, бездонное подземелие — адская бездна — наказание за грех непослушания родителей, нарушения не на словах, а на деле пятой Заповеди: «Почитай (чти) отца твоего и мать твою, чтобы продлились дни твои на земле, которую Господь, Бог твой, дает тебе» (Исх.20:12). Брак без родительского благословения — страшный грех.

Марья Гавриловна, конечно, понимала, что переступает через нравственный закон, данный Богом, чувствовала свою вину, но в своем побеге подсознательно винила отца: он, препятствуя дочери, в её повторяющихся видениях «с мучительной быстротою тащил ее по снегу и бросал в темное, бездонное подземелие…»

Это «пророческое» видение легко объяснить неспокойным психологическим состоянием героини.

Но как объяснить видение смерти Владимира, которого Марья Гавриловна увидела «лежащего на траве, бледного, окровавленного», а потом узнала, что он был тяжело ранен на Бородинском поле (действительно «лежал на траве, бледный, окровавленный»), и рана оказалась смертельной.

«Психологией» это не объяснить. Неведомый кто-то управлял сознанием и судьбами героев «Мятели».

Неведомая сила, неведомый кто-то, и в повести «Выстрел» проявляется.

Можно сказать, что интригу мести, дьявольскую в своем хитросплетении, Сильвио придумал сам.

А можно сказать, что ему в этом «помог» неведомый кто-то.

Вот как Пушкин описывает сцену дуэли:

«Секундаты отмерили нам двенадцать шагов. Мне должно было стрелять первому: но волнение злобы во мне было столь сильно, что я не понадеялся на верность руки, и чтобы дать себе время остыть, уступал ему первый выстрел; противник мой не соглашался. Положили бросить жребий: первый нумер достался ему, вечному любимцу счастия. Он прицелился и прострелил мне фуражку. Очередь была за мною. Жизнь его наконец была в моих руках; я глядел на него жадно, стараясь уловить хотя одну тень беспокойства... Он стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки, которые долетали до меня. Его равнодушие взбесило меня. Что пользы мне, подумал я, лишить его жизни, когда он ею вовсе не дорожит? Злобная мысль мелькнула в уме моем» (VIII, 69—70).

Взбесился — пришел в состояние крайнего раздражения. Так понимают проблему «афеисты».

Взбесился — оказался во власти беса, стал одержим бесом, нечистым духом, пробуждающим в человеке гордыню, самолюбование и мысль о своем превосходстве над другими. Здесь истоки и причина всех пороков и грехов человеческих. Так смысл слова взбесился понимают христиане.

Но взбесившийся Сильвио и до этого не был ангелом. А после дуэли рассказчик заметил и его портретное сходство с бесом: «Мрачная бледность, сверкающие глаза и густой дым, выходящий ѝзо рту, придавали ему вид настоящего дьявола» (VIII, 68).

Шесть лет Сильвио вынашивал план мести: ждал, когда граф женится.

И дождался.

И вот он в доме графа…

А дальше следует цепочка странных «случайностей» в не менее странном, казалось бы, «сцеплении обстоятельств» и таких же странных «сближений».

Сильвио не застал графа в доме.

Граф с женой были на вечерней прогулке, во время которой у графини вдруг заупрямилась лошадь. Так бывает: лошади иногда упрямятся.

Странно только, что граф, взяв поводья заупрямившейся лошади, поехал вперед и оставил графиню одну…

Дома ждал его Сильвио, который не посмел бы объявить графу, что он приехал убить его, если бы жена графа была дома…

Но ее не было.

— Случайность, случайное сцепление обстоятельств: лошадка «заупрямилась»… Можно и так объяснить…

Но и в случайном, казалось бы, стечении обстоятельств, Пушкин видел некую мистическую предопределенность: «Провидение не алгебра. Ум ч<еловеческий>, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая — мощного, мгновенного орудия Провидения» (XI, 127).

Провидение в христианстве — премудрый и непостижимый Промысел Божий, направленный ко благу всего творения в целом, а в особенности человека и всего человечества. Но дожившая до наших дней идея Провидения, рожденная философами Древней Греции, связана еще и с чуждым для христиан понятием: Судьба — высшая, но часто вовсе не благая для человека мистическая сила, предопределяющая все события жизни человеческой.

Отмерив 12 шагов, граф встал в углу кабинета, Сильвио с пистолетом в руках напротив.

«Он медлил — он спросил огня. Подали свечи. Я запер двери, не велел никому входить и снова просил его выстрелить. Он вынул пистолет и прицелился… Я считал секунды… я думал о ней… Ужасная прошла минута! Сильвио опустил руку. «Жалею, — сказал он, — что пистолет заряжен не черешневыми косточками… пуля тяжела. Мне все кажется, что у нас не дуэль, а убийство: я не привык целить в безоружного. Начнем сызнова; кинем жребий, кому стрелять первому». Голова моя шла кругом… Кажется, я не соглашался… Наконец мы зарядили еще пистолет; свернули два билета; он положил их в фуражку, некогда мною простреленную; я вынул опять первый нумер. «Ты, граф, дьявольски счастлив», — сказал он с усмешкою, которой никогда не забуду» (VIII, 73—74).

Какого рода эта «незабываемая» усмешка, и говорить, кажется, не надо…

Граф выстрелил и промахнулся.

Промахнулся, хотя с 12 шагов трудно промахнуться, если только не целить прямо лоб противнику и при этом завтракать черешнями… Шесть лет назад граф промахнулся, но совсем немного, пуля на сантиметр другой пролетела выше лба — и пробила фуражку.

Но Граф промахнулся и во второй раз… Психологическое состояние тому виной?

Вероятно.

А может быть, и другая причина была.

Трудно отделаться от мысли, что всё это, как в «Метели», подстроил неведомый кто-то. Он и в дальнейшем не исчез…

Сильвио поднял пистолет…

«Вдруг двери отворились, Маша вбегает и с визгом кидается мне на шею. Ее присутствие возвратило мне всю бодрость. «Милая, — сказал я ей, — разве ты не видишь, что мы шутим? Как же ты перепугалась! Поди, выпей стакан воды и приди к нам; я представлю тебе старинного друга и товарища». Маше все еще не верилось. «Скажите, правду ли муж говорит? — сказала она, обращаясь к грозному Сильвио, — правда ли, что вы оба шутите?» — «Он всегда шутит, графиня, — отвечал ей Сильвио; — однажды дал он мне шутя пощечину, шутя прострелил мне вот эту фуражку, шутя дал сейчас по мне промах; теперь и мне пришла охота пошутить…» С этим словом он хотел в меня прицелиться… при ней! Маша бросилась к его ногам» (VIII, ).

Вот чего ждал Сильвио. Вот почему тянул время.

Шесть лет он ждал, чтобы граф или его жена пали к его ногам…

Ассоциативная аналогия очевидна: «8Опять берёт Его диавол на весьма высокую гору и показывает Ему все царства мира и славу их, 9 и говорит Ему: всё это дам Тебе, если, пав, поклонишься мне. 10 Тогда Иисус говорит ему: отойди от Меня, сатана…» (Мф. 4: 8—10).

Странные обстоятельства этого дня дополняет странная деталь: графиня вбежала в кабинет мужа, хотя он запер дверь…

Словарь языка Пушкина поясняет: запер — закрыл на ключ [18].

Но, может быть, граф не запер, а просто закрыл дверь — без ключа?

Значение слова запер — закрыл на ключ или просто закрыл — без ключа — нуждается в толковании, тем более необходимом, что подобная ситуация с проникновением в дом через запертую дверь повторяется в «Пиковой даме»: «Швейцар запер двери <…> Ровно в половине двенадцатого Германн вступил на графинино крыльцо и взошёл в ярко-освещённые сени» (VIII, 239)

Впервые на эти «странности» обратил внимание Лев Магазаник, объяснив это «ошибкой», недосмотром Пушкина[19].

На тему статьи Магазаника размышлял Сергей Георгиевич Бочаров и в конечном итоге из возможных сфер толкования эпизода — мистического, фантастического или реалистического — искусно перевел проблему в плоскость «грозных вопросов морали»: «Получается, если связать все звенья рассказа, что он <Германн> прошёл через запертую дверь — как потом и женщина в белом: «Дверь в сени была заперта». Можно здесь допустить ошибку Пушкина, недоработавшего текст. Но если такие несогласованности не удивляют у Гоголя, то допустить такую оплошность у Пушкина трудно. Прав, видимо, автор статьи: если это ошибка, то обдуманная, говорящая. Говорящая о Германне как существе, проходящем через запертую дверь. <…>

Человек проходит сквозь запертые двери, но он проигрывает жизни — вот итог. «Роковые» интерпретации повести в литературе о «Пиковой Даме» преобладают. И в самом деле в ней действует рок и свершается чудо. Но рок и чудо сосредоточены в одной точке действия — когда Германн взял из колоды другую карту. Рок и чудо — не внешние силы. Одновременно и роковая и чудесная сила, с которой он затеял игру и её проиграл — это жизнь и «нравственная природа». Роковая и чудесная сила повести — нравственная сила, и можно в центр понимания «Пиковой Дамы» поставить слово, сказанное Ахматовой о «Каменном госте»: грозные вопросы морали. Грозные!»

Вопросы действительно грозные [20].

Но нет ответа на вопрос: с мистикой или фантастикой сталкивается читатель в сценах прохождения героев через запертые двери.

Или все-таки двери были просто закрыты, а не заперты на ключ?

Нет ответа на этот вопрос и в статье В. А. Афанасьева «Демонизм в «Пиковой даме» А. С. Пушкина с точки зрения семиотики карт и карточной игры», хотя на протяжении всей «семиотической» статьи речь идет о «демонизме», о «Неизвестных Факторах», о «мистическом ореоле», об «инфернальном ореоле карточной игры», о «демонических чертах», об «инфернальных коннотациях», «демонической силе» и «роковом случае»…[21]

Следует признать, что внятного объяснения ситуации с проникновением героев внутрь помещения «сквозь запертые двери» нет.

Да и быть, наверное, не может: поэтике «мерцающих смыслов» чужда однозначная интерпретация, которая не улавливает и не фиксирует в реалистическом изображении событий «тайный», скрытый или, как говорят, «латентный», мистический смысл.

А он есть и в повести «Выстрел», и в «Гробовщике» он есть.

Речь не о жутковатом сне гробовщика: мало ли что может спьяну присниться человеку.

И не о масонах, членах тайных лож, полных эзотерики и ритуальной мистики. В «Повестях покойного Ивана Петровича Белкина» масоны выглядят комично.

«Славный малый» Алеша Берестов в «Барышне-крестьянке», напуская на себя «таинственность», важно носит масонский перстень «Мертвая голова», не чувствуя, что выглядит смешно.

И Готлиб Шульц, пришедший пригласить Адрияна Прохорова в гости, выглядит смешно, когда стучит в его дверь «тремя франмасонскими ударами» (VIII, 90). Впрочем, может быть, Адриян Прохоров тоже каким-то образом был с ними связан, починяя старые гробы или отдавая напрокат еще «годные к употреблению». В масонских ритуалах посвящения профанов предусматривался ритуал «положения во гроб». Гробы, естественно, рассыхались со временем, приходили в негодность, нуждались в замене или починке. Чтобы уменьшить расходы, брали гробы напрокат.

Но речь не об этом. Не о масонах. Эта тема слишком сложна, многослойна и требует специального рассмотрения.

Сейчас речь о том, что «Гробовщик», вопреки Белинскому, Эйхенбауму и другим комментаторам, — не «побасенка», в которой нет «ни философии, ни особой психологии, ни быта»[22], а повесть (а можно сказать притча) об умирающем, а по сути уже мертвом герое — гробовщике Адрияне Прохорове, который, кажется, сам не подозревал о том, что он мертв.

— Полноте! Да где же и как же он умер?

— Мир полон живых мертвецов. Адриян Прохоров из них, из тех, на кого Христос указал: когда Он призывал учеников своих, они, всё оставив, шли за ним. Но однажды «Другой же из учеников Его сказал Ему: Господи! позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего. Но Иисус сказал ему: иди за Мною, и предоставь мертвым погребать своих мертвецов» (Мф 8:21—22; Лк 9: 59—60).

Чтобы яснее осознать, что гробовщик — мертвая душа, отметим, кроме очевидных признаков духовного омертвения — всегдашней мрачности и воровского навыка обманывать клиентов, — незаметную деталь:

«Последние пожитки гробовщика Адрияна Прохорова были взвалены на похоронные дроги, и тощая пара в четвертый раз потащилась с Басманной на Никитскую, куда гробовщик переселялся всем своим домом. Заперев лавку, прибил он к воротам объявление о том, что дом продается и отдается в наймы, и пешком отправился на новоселье» (VIII, 89).

Мрачную атмосферу описания («гробовщик», «последние пожитки», «похоронные дроги», «тощая пара», «потащились») смягчает (по контрасту) веселое слово новоселье.

Но контраст этот кажущийся.

Слово новоселье многозначно.

1. Новоселье — праздник переезда в новый дом, предполагающий веселое застолье с вином и домашним угощением.

2. Новоселье — смерть, переселение в мир иной.

«С ранних лицейских лет у Пушкина наряду с употребление слова «новоселье» в прямом значении, слово это встречается в другом метафорическом смысле, означая смерть, переселение на тот свет»[23].

Действительно, слово новоселье в значении смерть встречается и в лицейской лирике — в послании «К Н. Г. Ломоносову»:

Когда ж пойду на новоселье
(Заснуть ведь общий всем удел),
Скажи: «Дай бог ему веселье!
Он в жизни хоть любить умел».
1814. Апрель...Октябрь
«К Н. Г. Ломоносову»
(I, 76)

И в послании «К Батюшкову» («Философ резвый и пиит…»):

Доколь, сражен стрелой незримой,
В подземный ты не снидешь дом,
Мирские забывай печали,
Играй: тебя младой Назон,
Эрот и Грации венчали.
А лиру строил Аполлон.
1814. Июль...Октябрь
«К Батюшкову» («Философ резвый и пиит…»)
(I, 72)

И в стихах, обращенных к Николаю Ивановичу Кривцову, написанных после Лицея:

Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем…
1817
(II, 289)

И в «Бородинской годовщине» — в стихах о бегстве и «беспамятстве» французов:

Но тяжко будет им похмелье;
Но долог будет сон гостей
На тесном, хладном новоселье,
Под злаком северных полей!
1831
(III, 273)

Это же значение слова новосельесмерть — видим и в «Гробовщике»: оно прямо связано с незаметным словом порог: «Приближаясь к желтому домику, так давно соблазнявшему его воображение и наконец купленному им за порядочную сумму, старый гробовщик чувствовал с удивлением, что сердце его не радовалось. Переступив за незнакомый порог…» (VIII, 89).

Адриян давно облюбовал этот дом. Не раз и не два бывал в нем, осматривал, наконец, купил «за порядочную сумму»…

И вдруг – переступил «за незнакомый порог».

Как такое может быть?

Может, но только в том случае, если речь идет о мистическом значении слова порог.

В народе с его двоеверным мировидением, смешивающим Православие с язычеством, порог — место сакральное, разделяющее мир живых и мертвых, что и зафиксировал В. И. Даль: «Через порог не здороваются. Через порог руки не подают. В притолоку молитву заделывают. Под порог заговоры кладут. <…> Смерть у порога. Без Бога — ни до порога. Бойся Бога: смерть у порога. Такой порог, что насилу ноги переволок»[24].

Став хозяином вожделенного дома и переступив «незнакомый порог», гробовщик сделал шаг в мистический мир мертвых.

Необычное значение слова порог реалистически «иллюстрирует» фантастическая картина жуткого сновидения — явления мертвецов.

В жизни так не бывает.

Иное дело — в Поэзии…

Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы,
О вы, поэзии прелестной
Благословенные мечты!
Вы нас уверили, поэты,
Что тени легкою толпой
От берегов холодной Леты
Слетаются на брег земной
И невидимо навещают
Места, где было всё милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей;
Они, бессмертие вкушая,
Их поджидают в Элизей,
Как ждет на пир семья родная
Своих замедливших гостей...
Но, может быть, мечты пустые —
Быть может, с ризой гробовой
Все чувства брошу я земные,
И чужд мне будет мир земной;
Быть может, там, где всё блистает
Нетленной славой и красой,
Где чистый пламень пожирает
Несовершенство бытия,
Минутных жизни впечатлений
Не сохранит душа моя,
Не буду ведать сожалений,
Тоску любви забуду я?..
1822
(II, 255)

«Так называемые элизейские мотивы — посещение душами умерших милых им мест, утешение тоскующих родных, обещание встречи в истинном отечестве, продолжение земной любви за гробом — были широко распространены в современной Пушкину русской и французской поэтической традиции»[25].

Антология необозримая. Авторы ее «уверяли», что души умерших могут вернуться с того света. Но не только поэты писали об этом.

Об этом — как о реальности абсолютной — сказано в Евангелии:

«50 Иисус же, опять возопив громким голосом, испустил дух.

51 И вот, завеса в храме раздралась надвое, сверху донизу; и земля потряслась; и камни расселись;

52 и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли

53 и, выйдя из гробов по воскресении Его, вошли во святой град и явились многим» (Мф. 27: 50—53).

Церковь признает явления душ умерших в оставленный мир, ибо сказано: «Господь умерщвляет и оживляет, низводит в преисподнюю и возводит» (1 Цар. 2: 6).

Жития святых часто повествуют о явлении в наш мир умерших людей.

И не только жития.;

Вот, например, рассказ архимандрита Антония о том, как 17 сентября 1867 года он «с обычным, повторяющимся каждый день докладом о состоянии обители» пришел к митрополиту Филарету: «Он, после моего доклада, говорит мне: «Я ныне видел сон, и мне сказано: берегись 19-го числа». На это я заметил ему: «Владыко святый! разве можно верить сновидениям и искать в них какого-нибудь значения? Как же можно при том обращать внимание на такое неопределенное указание? Девятнадцатых чисел в каждом году бывает двенадцать». Выслушав это, он, с чувством сердечной уверенности, сказал мне: «Не сон я видел: мне явился родитель мой и сказал те слова; я думаю с этого времени теперь каждое девятнадцатое число приобщаться Св. Таин»[26].

И приобщался.

И скончался, как и было предсказано, 19 числа, в ноябре 1867 года.

В это предание трудно не поверить, но еще больше впечатляет рассказ научного руководителя Института мозга человека РАН, Академика АН СССР Натальи Петровны Бехтеревой о явлении ей и Раисе Васильевне Вольской (в тексте Бехтеревой — Р.В.) умершего мужа Натальи Петровны Ивана Ильича (в тексте — И.И.):

«За занавеской на окне, выходящем во двор-сад, стоит банка с водой. Я протягиваю за ней руку, слегка отодвигая занавеску, и рассеянно гляжу вниз с моего третьего этажа во двор-сад нашего дома. Сойдя с поребрика, прямо на тающем снегу, стоит странно одетый человек и — глаза в глаза — смотрит на меня. Я знаю его даже слишком хорошо, но этого просто не может быть. Никогда. Я иду на кухню, где сию минуту должна быть Р.В., и, встретив ее на полпути, прошу посмотреть в окно спальни.

Я впервые в жизни увидела лицо живого человека, действительно белое как полотно. Это было лицо бежавшей ко мне Р.В. «Наталья Петровна! Да это Иван Ильич там стоит! Он пошел в сторону гаража — знаете, этой своей характерной походкой… Неужели вы его не узнали?!» В том-то и дело, что узнала, но в полном смысле слова не поверила своим глазам. Если бы все это происходило со мной одной, как, например, очень яркий («вещий») сон, совсем не похожий на обычный, — все это, при всей необычности (я в жизни видела четыре таких сна), можно было бы трактовать как галлюцинации на фоне моего измененного состояния сознания (было из-за чего!). А Р.В.? Состояние ее сознания также могло быть несколько изменено, а отсюда и видение событий, происходящих «в другом измерении». Статистическому анализу все это не поддается, но уверенность в реальности происходившего у меня полная. <…> Ведь я же не только не говорила Р.В., что увидела И.И., но и не говорила, на что именно надо смотреть. И сейчас, по прошествии многих лет, не могу сказать: не было этого. Было»[27].

А эту историю, ручаясь за ее истинность, рассказал Василий Андреевич Жуковский, глубоко верующий друг Пушкина.

Можно предположить, что Пушкин знал ее.

«В Москве одна грустная мать сидела ночью над колыбелью своего больного сына: все ее внимание обращено было на страждущего младенца, и все, что не он, было в такую минуту далеко от ее сердца. Вдруг она видит, что в дверях ее горницы стоит ее родственница М. (которая в это время находилась в Лифляндии и не могла от беременности предпринять путешествие); явление было так живо, что оно победило страдание матери. “Ах, М., это ты?” — закричала она, кинувшись на встречу нежданной посетительнице. Но ее уже не было. В эту самую ночь, в этот самый час М. умерла родами в Дерпте»[28].

Одна грустная мать — Авдотья Петровна Елагина, урождённая Юшкова, по первому браку Киреевская; во втором браке за А. А. Елагиным; племянница В. А. Жуковского. Хозяйка знаменитого литературного салона, переводчица.

Сын ее — Рафаил, умер младенцем в 1823 году.

Родственница М. — Мария Андреевна Протасова — дочь единокровной сестры Жуковского Е. А. Протасовой; ученица Жуковского, который долгие годы был влюблён в Марию и безуспешно добивался брака с ней. В 1817 году Мария вышла замуж за профессора Дерптского университета Ивана Филипповича Мойера. Умерла 17, 18 или 19 марта 1823 года. Ей посвящено стихотворение Жуковского «19 марта 1823».

Верил ли Пушкин в такого рода явления? Трудно сказать… По крайней мере, допускал… Об этом свидетельствует болдинский шедевр «Заклинание».

Заклинание — в народной практике ритуально-магические слова, обращенные к объекту воздействия в императивной форме — требования, приказа, побуждения, просьбы, мольбы, предупреждения, запрещения, угрозы. Сравните у Даля: «ЗАКЛИНАТЬ» <…> упрашивать, умолять всем, что дорого и свято; || заговаривать, завораживать, заколдовывать. <…> Заклинать духов, призывать»[29].

О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые,
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые,
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы, —
Я тень зову, я жду Леилы:
Ко мне, мой друг, сюда, сюда!

Явись, возлюбленная тень,
Как ты была перед разлукой,
Бледна, хладна, как зимний день,
Искажена последней мукой.
Приди, как дальная звезда,
Как легкой звук иль дуновенье,
Иль как ужасное виденье,
Мне все равно, сюда! сюда!..

Зову тебя не для того,
Чтоб укорять людей, чья злоба
Убила друга моего,
Иль чтоб изведать тайны гроба,
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь… но, тоскуя,
Хочу сказать, что все люблю я,
Что все я твой: сюда, сюда!
1830, октябрь, 17
(III, 246) 

Элегия входит в число трех так называемых прощальных мистических стихотворений, написанных Болдинской осенью 1830 года: «Прощание», «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной...»)

Все они объединены общей темой смерти и возможной загробной встречи с умершей возлюбленной.

Трудно сказать, в каком виде Пушкин представлял встречу с ней. Впрочем, одно такое мистическое «свидание» Пушкин описал еще в 1826 году:

      Как счастлив я, когда могу покинуть
Докучный шум столицы и двора
И убежать в пустынные дубровы,
На берега сих молчаливых вод.

     О, скоро ли она со дна речного
Подымется, как рыбка золотая?

     Как сладостно явление ее
Из тихих волн, при свете ночи лунной!
Опутана зелеными власами,
Она сидит на берегу крутом.
У стройных ног, как пена белых, волны
Ласкаются, сливаясь и журча.
Ее глаза то меркнут, то блистают,
Как на небе мерцающие звезды;
Дыханья нет из уст ее, но сколь
Пронзительно сих влажных синих уст
Прохладное лобзанье без дыханья,
Томительно и сладко — в летний зной
Холодный мед не столько сладок жажде.
Когда она игривыми перстами
Кудрей моих касается, тогда
Мгновенный хлад, как ужас, пробегает
Мне голову, и сердце громко бьется,
Томительно любовью замирая.
И в этот миг я рад оставить жизнь,
Хочу стонать и пить ее лобзанье —
А речь ее… Какие звуки могут
Сравниться с ней — младенца первый лепет,
Журчанье вод, иль майской шум небес,
Иль звонкие Бояна Славья гусли.
1826
(III, 36—37)

Описание гипнотической или мистической притягательной силы воздействия мертвой возлюбленной, научно названной «магнетизмом гибельным»[30], и немыслимость самой ситуации не поддаются рационалистическому объяснению.

Но заставляют задуматься… При этом вполне может быть, что стихотворение представляет собой фрагмент задуманной, но так и не написанной драмы «Русалка».

Через месяц после «Заклинания», 27 ноября, Пушкин написал еще одно столь же рационалистически необъяснимое стихотворение о возможности встречи с мертвой возлюбленной:

Для берегов отчизны дальной
Ты покидала край чужой;
В час незабвенный, в час печальный
Я долго плакал пред тобой.
Мои хладеющие руки
Тебя старались удержать;
Томленье страшное разлуки
Мой стон молил не прерывать.
Но ты от горького лобзанья
Свои уста оторвала;
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала.
Ты говорила: «В день свиданья
Под небом вечно голубым,
В тени олив, любви лобзанья
Мы вновь, мой друг, соединим».
Но там, увы, где неба своды
Сияют в блеске голубом,
Где тень олив легла на воды,
Заснула ты последним сном.
Твоя краса, твои страданья
Исчезли в урне гробовой —
А с ними поцелуй свиданья…
Но жду его; он за тобой…
1830, ноябрь, 27
(III, 257)

Необходимость рационалистического объяснения «невозможной» ситуации в научном комментарии превращается в ряд любопытных догадок и неясных и противоречивых формулировок: «Таким образом, и сюжет (расставание влюбленных, смерть любимой женщины), и поэтическая форма стихотворения настолько традиционны, что его необычайное, завораживающее лирическое напряжение кажется поразительным. Оно достигается здесь излюбленным суггестивным приемом Пушкина: несколько слов навевают совершенно определенное, но логически необъяснимое настроение. Слова: «Мои хладеющие руки / Тебя старались удержать» (III, 257) звучат предвестием вечной разлуки, хотя «хладеют» руки героя, а не героини, которую ожидает скорая смерть. Но в самом конце, когда трагические предчувствия поэта оправдываются («засну¬ла ты последним сном»), неожиданно бросается намек на возможность продолжения этого уже навсегда завершенного смертью героини лирического сюжета: Твоя краса, твои страданья Исчезли в урне гробовой — А с <ними> поцелуй свиданья... Но жду его; он за тобой... (III, 257).

Спокойная уверенность в немыслимом и невозможном вызывает тревожное недоумение. Никакого разъяснения не найти, оно здесь и не предусмотрено; на историю влюбленных наброшен покров тайны, за достаточно банальным сюжетом проглядывается бездна»[31].

В понятие «бездна», надо полагать, вкладывается с помощью «суггестивных приемов» некий мистический смысл, в котором действительно «проглядывается бездна». Она «проглядывается» и в этих и во многих других стихотворениях Пушкина, и в «Борисе Годунове», и в «Повестях покойного Ивана Петровича Белкина», и в «маленьких трагедиях», и даже в «Капитанской дочке» и в «Евгении Онегине», с его «магическим кристаллом», «магнетизмом» и «пророческим» сном Татьяны…

Проще назвать произведения, в которых эта пресловутая «бездна» не проглядывается.

А тема мистики и суеверия в жизни и творчестве Пушкина, как научная проблема со времен Соболевского намеченная пунктиром [32] и рассматриваемая в ряде современных частных работ, интересных и замечательных во всех отношениях, нуждается в обобщении и всестороннем глубоком изучении.

 

Владимир Евгеньевич ОРЛОВ

«ПРИХОДИТЕ В ИМЛИ, ТАМ И ПОГОВОРИМ»

К Валентину Семёновичу меня «привёл» Пётр Васильевич Палиевский – краткой карандашной надписью на первом листе моей машинописной рукописи: «В.С! Посмотри, это, по-моему, интересно». И вот я, начинающий исследователь биографии и творчества Пушкина, стою, краснея и бледнея, перед человеком, которым восторгался, глядя его передачи, посвящённые пушкинскому наследию, и читая каким-то чудом оказавшуюся в моей библиотеке книгу «Поэзия и судьба». Непомнящий взял в руки увесистую папку с листами рукописи и, пробежав глазами слова Палиевского, сказал: «Оставляйте. Позвоните мне через недельку».

Ровно через семь дней звоню Валентину Семёновичу по телефону и слышу: «Приходите в четверг в ИМЛИ, там и поговорим».

Так я приобщился к, возможно, одному из самых главных творений и детищ В.С. Непомнящего – созданной им Пушкинской комиссии. Это было в самом конце 80-х годов прошлого века, и с тех пор, за крайне редкими исключениями, через каждые две недели, с октября по май, я поднимался по мраморной лестнице в конференц-зал на втором этаже старинного особняка на Поварской, где мы предавались настоящему пиршеству ума и духа. С внутренней гордостью пишу «мы», потому что судьба свела меня там достаточно близко и с самим мэтром российского пушкиноведения, и с его коллегами, оппонентами и друзьями – людьми, по-настоящему влюблёнными в Пушкина. Каждый из нас, по мере наших сил и возможностей, вносил и вносит свой вклад в неисчерпаемую и аккуратно пополняемую сокровищницу исследований творчества величайшего русского поэта – науки, которой даже дано особое, исключительное название – пушкинистика.

А тогда, почти в самом начале деятельности комиссии, я, приведя в порядок и мои мысли, и их словесное отображение, сделал на одном из заседаний доклад, посвящённый новому переводу с французского языка и прочтению преддуэльных писем А.С. Пушкина к Геккерну и Бенкендорфу. Говорил я бесконечно долго, волнуясь и поглядывая на пришедших на заседание, как незнакомых, так и уже довольно известных мне учёных-филологов. П.В. Палиевский, А.В. Михайлов, Р.И. Хладовский, А.Л.Гришунин, Л.С. Осповат, Н.К. Гей терпеливо слушали мои выкладки, рассматривали нарисованные мной плакаты, а после – задавали уточняющие вопросы и высказывали своё мнение об услышанном. На своём председательском месте, у рояля, сидел, изредка попыхивая трубкой с ароматным табаком – тогда это ещё так рьяно не преследовалось – Валентин Семёнович Непомнящий, как всегда элегантно одетый и что-то записывающий в свою изрядно поношенную тетрадь. Не буду сейчас говорить о том, что мне потом понадобилось несколько лет, чтобы придать моим изысканиям пригодный для профессионального обнародования и опубликования вид. Но и это терпение, и это внимание собравшихся были, конечно, не только проявлением определённого интереса к моей работе, но, и в гораздо большей степени, – данью уважения к тому, кто пригласил их послушать молодого и неопытного исследователя.

Сколько таких, как я, молодых и не очень, профессоров и аспирантов, писателей и поэтов, просто тех, кто открыл для себя что-то новое в пушкинском наследии и захотел поделиться своим открытием, ощутили на себе доброе и неподдельное внимание Валентина Семёновича. Видя даже слабую искорку таланта в обращавшихся к нему людях, он брал на себя труд отредактировать или хотя бы высказать свои замечания по написанным ими заметкам или статьям. Не говорю уже о тех, кто составлял и составляет сегодня плеяду звёзд разной величины и не только пушкинистики, но и литературоведения и филологии: С.Г. Бочаров, А.А. Белый, В.М. Есипов, В.С. Листов, И.З. Сурат, Н.В. Перцов, И.С. Сидоров, С.С. Сазонова, – все они в той или иной, разумеется, неодинаковой, мере могут быть причислены к ученикам Валентина Семёновича.

При всём своём благорасположении к авторам, Непомнящий весьма осторожно относился к всякого рода сенсациям и скороспелым открытиям. Особенно это касалось биографии А.С. Пушкина. Валентин Семёнович отдавал предпочтение работам, основанным на твёрдом знании имеющихся фактов и на скрупулёзном изучении архивных материалов. Как-то он, зная меня как переводчика с французского языка и неплохого текстолога, попросил встретиться с людьми, выдающими себя за хранителей около 200 рукописных листов «тайного пушкинского архива» – шифрованного текста на французском языке. Якобы весной 1829 года, когда Пушкин по дороге на Кавказ заехал в Новочеркасск к наказному атаману Войска Донского Д.Е. Кутейникову, он передал ему на хранение рукопись этого архива. Я встретился с неким В.М. Лобовым, который заявил о себе как о потомке Кутейникова, и он показал мне один пожелтевший листок с поблекшими словами, написанными почерком, ничем не напоминающим почерк Пушкина. Ничего другого предъявить мне Лобов не смог, сославшись на запрет то ли атамана, то ли самого Пушкина. Я доложил Валентину Семёновичу о встрече, и вопрос о предполагаемом выступлении автора «сенсации» на Пушкинской комиссии был навсегда закрыт.

К сожалению, деятельность и активность Пушкинской комиссии постепенно «сошла на нет». Одной из причин этого была, вероятно, и затянувшаяся на годы хроническая болезнь нашего руководителя. Всё меньше стало приходить людей, особенно молодёжи, на наши заседания. Перестал выпускаться сборник «Московский пушкинист», да и мои личные творческие планы тоже оказались скорректированными из-за того, что Валентин Семёнович, вначале поддержавший моё желание написать научную работу «От «Истории Петра» Пушкина до «Архипелага Гулага» Солженицына. Начало и конец русского исторического романа» и вызвавшийся редактировать её, получив одобрение на это самого Александра Исаевича, не смог уже мне помочь ни своим руководством, ни своими советами.

И всё же, думается, дело, которому посвятил большую часть своей жизни Непомнящий, продолжится – вслед за обновлением жизни Института мировой литературы получит новый положительный импульс и деятельность Пушкинской комиссии, что становится особенно актуальным в свете грядущего юбилея – 225-ой годовщины со дня рождения А.С. Пушкина. Этот ренессанс будет достойным памяти не только величайшего русского поэта, но и выдающегося пушкиниста Валентина Семёновича Непомнящего.

 

[1] Бонди С. Памятник // О Пушкине. Статьи и исследования. М., 1978. С. 468. Этот пассаж и весь окружающий его контекст направлены против упомянутой статьи В. С. Непомнящего.

[2] Там же. С. 469.

[3] Бонди С. Памятник. С. 470.

[4] Там же. С. 472.

[5] Федотов Георгий. О гуманизме Пушкина // Пушкин в русской философской критике. С. 378.

[6] Бонди С. Указ. соч. С. 469.

[7] Вяземский П. Записные книжки. М., 1992. С. 145.

[8] Характерно, что слово «погибшие» употреблено здесь, как и слово «падшие» в «Памятнике», не в прямом, а в переносном смысле.

[9] Все ссылки на тексты даются по изданию: Пушкин. Полн. собр. соч. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937—1949, т. I—XVI; 1959, т. XVII («Справочный»). При цитатах указываются том (римская цифра) и страница (арабская цифра). Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, курсив мой. — В.К.

[10] Словарь языка Пушкина: В 4 т. — М.: Гос. изд-во иностр. и нац. языков, 1956—1961. Т. IV (C—Я), 1961. С. 993—994. — 1048 с.

[11] Благой Д. Д. Социология творчества Пушкина. — М.: Мир, 1931. С. 200. — 320 с.

[12] Муравьева О. С. «БЕСЫ» // Пушкинская энциклопедия: Произведения. Вып. 1. А—Д. — СПб.: Нестор-История, 2009. С. 121. — 519 с.

[13] Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля: В 4 т. — СПб-М.: Тип. Товарищества М.О. Вольф, 1880—1882. Т. 4. Р—Ѵ. (1882). С. 638—639. — 712 с.

[14] Афеизм (устар.) — то же, что атеизм, безбожие, безверие.

[15] См.: Славянские древности. Этнолингвистический словарь: В 5 т. / под общ. ред. Н. И. Толстого; Институт славяноведения РАН — М.: Международные отношения, 1995—2012. Т. 1 (1995). С. 164—166. — 581 с.; Власова М. Н. Русские суеверия: Энциклопедический словарь. — СПб.: Азбука, 1998. С. 41—48. — 672 с. и др.

[16] Муравьева О. С. «БЕСЫ» // Пушкинская энциклопедия: Произведения. Вып. 1. А—Д. — СПб.: Нестор-История, 2009. С. 123. — 519 с.

[17] Так в автографе: «Мятель» — в отличие от печатных вариантов, в том числе и прижизненных («Метель»). «Мятель», по Далю, от мясти — «приводить в смущенье, мутить, смущать; тревожить, беспокоить <…> Страсти мятут душу».

[18] Словарь языка Пушкина: В 4 т. — М.: Гос. изд-во иностр. и нац. языков, 1956—1961. Т. II (З—Н). 1957. С. 81. — 896 с.

[19] Магазаник Л. «Пиковая дама»: морфология и метафизика больших тропов // Пушкин и теоретико-литературная мысль / РАН. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М., 1999. С. 41.

[20] Бочаров С. Г. Филологические сюжеты. — М.: Языки славянских культур, 2007. С. 143.

[21] Афанасьев В. А. Демонизм в «Пиковой даме» А. С. Пушкина с точки зрения семиотики кар и карточной игры // Гуманитарный научный вестник. 2018. №2. http://naukavestnik.ru/doc/тgv1802Afanasev.pdf

[22] Эйхенбаум Б. М. «Болдинские побасенки Пушкина» // http://russianway.rhga.ru/upload/main/45_Eihenbaum.pdf

[23] Петрунина Н. Н. Проза Пушкина (пути эволюции). — Л.: Наука, 1987. С. 91—92. — 332 с.

[24] Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля: В 4 т. — СПб-М.: Тип. Товарищества М.О. Вольф, 1880—1882. Т. 3. П. (1882). С. 328. — 576 с. Курсив тексте. — В.К.

[25] Муравьева О. С. «ЛЮБЛЮ ВАШ СУМРАК НЕИЗВЕСТНЫЙ…» // Пушкинская энциклопедия: Произведения. Вып. 3. Л—О. — СПб.: Нестор-История, 2017. С. 16—18. — 640 с.

[26] Погодин М. П. «Простая речь о мудреных вещах». — Изд. третье. — М.: Типография Э. А. Вильде, 1875. Отделение второе «Философам для объяснения». С. 14—15.

[27] Бехтерева Н. П. Магия мозга и лабиринты жизни. М.: АСТ, 1999. https://www.litmir.me/a/?id=783

[28] Жуковский В. А. Нечто о привидениях // Русская беседа. 1856. Книга I. С. 40.

[29] Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля: В 4 т. — СПб-М.: Тип. Товарищества М.О. Вольф, 1880—1882. Т. 1. А—З. С. 604. — 812 с. Курсив в тексте. — В.К.

[30] Муравьева О. С. «ДЛЯ БЕРЕГОВ ОТЧИЗНЫ ДАЛЬНОЙ…» // Пушкинская энциклопедия: Произведения. Вып. 1. А—Д. — СПб.: Нестор-История, 2009. С. 449—451. — 600 с.

[31] Муравьева О. С. «КАК СЧАСТЛИВ Я, КОГДА МОГУ ПОКИНУТЬ…» // Пушкинская энциклопедия: Произведения. Вып. 2. Е—К. — СПб.: Нестор-История, 2012. С. 436. — 600 с.

[32] Соболевский С. А. «Таинственные приметы в жизни Пушкина» // Русский архив. 1870. С. 1377—1388.


дизайн, иллюстрации, вёрстка
© дизайн-бюро «Щука», 2008