Докладчик: А.А. Белый
От незавершенного стихотворения («Блажен в златом кругу вельмож…») к незавершенной пьесе («Сцены из рыцарских времен»)

Незаконченные произведение не заключают в себе полноты информации, но зачастую содержат в более открытом, «откровенном» виде те «трудные места», которые не видны в совершенном по форме художественном создании. В них рельефнее выступает авторский процесс «переживания», под которым О.Г.Винокур понимал то «подлинно-художническое проникновение, с каким жизненно-одаренная личность умеет открывать значительное под незаметной внешностью или отличать глубокое и содержательное от поверхностного и малоценного» [1].

К числу таких «проникновений» следовало бы отнести стихотворение «Блажен в златом кругу вельмож» (1827). Оно считается «странным» и обходится молчанием в обсуждении хорошо обследованной темы Поэта, поскольку не совпадает с представлениями о ее магистральной линии. Другим столь же странным и непопулярным произведением является последняя «маленькая трагедия», оставшаяся недоработанной и практически не обсуждаемой. Это «Сцены из рыцарских времен» (1835). Ее сюжет тоже связан с темой Поэта.  «Странный» резонанс между двумя произведениями, различными по жанру и времени написания, наводит на мысль о существовании возможной траектории движения, связывающей незаконченное стихотворение с неоконченной пьесой.  

Написанное в августе – сентябре 1827 г. [2], стихотворение «Блажен в златом кругу вельмож» было опубликовано только в 1884 г. Воссоздано по черновому автографу. В собрания сочинений Пушкина входит, начиная с первого издания под ред. Морозова, 1887:
 

Блажен в златом кругу вельмож
Пиит, внимаемый царями.
Владея смехом и слезами,
Приправя горькой правдой ложь,
Он вкус притупленный щекотит
И к славе спесь бояр охотит.
Он украшает их пиры
И внемлет умные хвалы.
Меж тем за тяжкими дверями,
Теснясь у черного крыльца,
Народ, гоняемый слугами,
Поодаль слушает певца.

Прозвучавшая в нем мысль давно смущала критику тем, что «едва ли может быть истинным блаженством для подлинного поэта задача щекотать притупленный вкус вельмож и царей, живить «их скучные пиры» (один из вариантов), хотя он и «внемлет» хвалы слушателей (в варианте еще прямее: «Приемлет царские дары». Конечно, гораздо ценнее ему внимание широкой народной публики»[3].  Не гадая, что поэту ценнее, Н.Н.Петрунина,  мельком касаясь странности стихотворения, видит ее в отсутствии в нем характерного противопоставления «поэта» и суетного» современного общества: «цари»,  пирующие вельможи и «народ» сосуществуют с певцом. В этом соединении ранее противостоявших социальных групп  состоит то новое, что побудило   Н.Н.Петрунину сделать предположение о намерении Пушкина доработать замысел с «изображением иной судьбы поэта» [4]. Соображения о новизне получили развитие (с поправками) в специальной статье И.Роднянской, посвященной разбору именно этого стихотворения. Назвав «пропущенным звеном в разговоре о назначении поэта», она изобразила представленную в нем ситуацию как отсылающую к давним временам картину «социального мира»: Пушкин «дерзнул изобразить роль  пиита-певца <…> как роль,  всецело вписанную в социальный расклад, интегрированную в социальную горизонталь и сопоставимую с откровенно зависимым его местом в российском XVIII веке, когда поэзия еще не эмансипировалась от государственной службы в качестве личного дела, свободной профессии частного лица» (курсив И.Роднянской. – А.Б.).[5].  Это суждение – чрезвычайно ценно. Ценно уже потому, что «человек, думающий о Пушкине»[6]  не останавливается в испуге перед мыслью о Пушкине «зависимом», «вписанном в социальный расклад».  Но ценно и упрощением, нежеланием верить искренности поэта, чей язык «не правдив, не свободен и не вещ, поскольку целиком производен от социальной службы своего носителя»[7].

Конечно, и сам Пушкин дал повод «кривой» мысли, сказав, что «ложь» лишь слегка приправлена «горькой правдой». Но в пушкинские времена еще помнили, что «ложью» в XVIII веке именовали не только намеренное искажение истины, но и поэтическую фантазию. В таком случае стихотворение звучит совершенно иначе:  приправляя свою поэтическую ложь «горькой правдой», Поэт актуализирует ту соревновательную стихию, которая со времен олимпийских игр питает аристократию – «охотит к славе».

Без аристократии не обойтись, и некоторые дополнительные штрихи необходимы.

Пушкин едва ли не первый в России становится профессиональным аристократом-писателем. В 1823 г. в письме Вяземскому он ясно формулирует следствие: «должно смотреть на поэзию, с позволения сказать, как на ремесло<…> Аристократические предубеждения пристали тебе, но не мне – на конченную свою поэму я смотрю, как сапожник на пару своих сапог: продаю с барышом»[8] (X, 57).  Решимость жить литературным заработком прошла скрытую стадию сомнений: «Я уже победил в себе отвращение к тому, чтобы писать стихи и продавать их, дабы существовать на это, – самый трудный шаг сделан. Если я еще пишу по вольной прихоти вдохновения, то, написав стихи, я уже смотрю на них только как на товар по столько-то за штуку. – Не могу понять ужаса своих друзей…» (X. 763, курсив Пушкина – А.Б.).

Понимал, конечно, как понимал и то, что попал в положение между двух жерновов. Знакомые проблемы предстали в неожиданном освещении. Новизна состояла в необходимости переформулировки связи политических и нравственных норм с материальной стороной бытия. Что это значит? Все знают его знаменитое «Наш век – торгаш; в сей век железный / Без денег и свободы нет». В железный век меняется сама суть «свободы».  Раньше она понималась как преодоление запретов на политические действия, т.е. свобода революционной смены государственного устройства. Теперь же обнаружилась значительно более прозаическая основа свободы. Отсюда первый, реально и болезненно переживаемый пушкинский комплекс – комплекс независимости.

В том же письме, где говорилось о преодолении отвращения к «продаже», Пушкин заявлял: «Единственное, чего я жажду, это – независимости <...>; с помощью мужества и упорства я в конце концов добьюсь ее». Раньше Пушкин ощущал себя пророком свободы, ее «пустынным сеятелем», теперь же – борцом за собственную независимость. В письме А.И.Казначееву он пишет: «Я устал быть в зависимости от хорошего или дурного пищеварения того или другого начальника, мне наскучило, что в моем отечестве ко мне относятся с меньшим уважением, чем к любому юнцу-англичанину, явившемуся щеголять среди нас своей тупостью и своей тарабарщиной» (Х, 763).  Подразумевается М.С.Воронцов, человек, как теперь уже многими признано, вполне заслуживающий доброй памяти. Чем же Воронцов не угодил Пушкину?[9] Это растолковано Пушкиным в письме А.А.Бестужеву и выглядит так: «Мы не хотим быть покровительствуемы  равными. Вот чего подлец  Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, – дьявольская разница» (Х, 146). При современном взгляде на деловые отношения все сказанное Пушкиным выглядит весьма странно. Какое дело подчиненному, что «воображает» о нем старший по положению? В несколько более понятном виде ситуация была представлена Пушкиным в письме к А.И.Тургеневу (14 июля 1824): «Не странно ли, что я поладил с Инзовым, а не мог ужиться с Воронцовым; дело в том, что он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением <…> Воронцов – вандал, придворный хам и мелкий эгоист. Он видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе кое-что другое». Итак, Воронцов виноват тем, что это «кое-что другое» оставил в стороне и не приходил (как Инзов) к арестованному Пушкину «толковать о конституции Кортесов» (Х, 96).

Необходимость согласования «независимости» с очевидной зависимостью помещало в новый ракурс сам образа Поэта, сообщая ему черты необычные и ранее не свойственные. 

Отталкиваясь от параллели с «пророком», И.Роднянская почувствовала брешь, пустующее место и резко завысила уровень рассмотрения проблемы. Она указала на «зияющее отсутствие» в стихотворении какого-либо упоминания о «Том, Кто является первоисточником   поэтического вдохновения и залогом его независимости – Бога»[10]. По ее собственной трактовке, в такой лакуне выразилась ирония Пушкина. Разделяя озадаченность критика, но не соглашаясь с приписыванием ему вычурной иронии, предложим свое объяснение.  

Слово «Блажен», поставленное Пушкиным на самое видное место, воспринимается как явный библеизм[11] и «пародирует» начало первого же псалма Псалтири: «Блажен муж, который не ходит в собрание нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей»[12]. Пушкинский поэт пошел именно туда, куда праведный идти не должен. Более того, второй смысловой оттенок слова «блажен» передается словом «доволен».  Поэт «доволен» тем, что, находясь в чужой среде и будучи слугой, занимает высокое место царственного собеседника («украшает их пиры»). Это довольство мотивировано тем, что он (подобно пророку) знает нечто такое, чего «цари» и «вельможи» не знают: они лишь «внимают» и хвалят «умно» (чего не умеет народ). Использование библейской формулы «блажен, кто…» вносит противоречие в соотношение «Поэта» со святым и пророком, к образам которых эта формула взывает. Возможно, по этой причине Пушкин не доработал свое стихотворение и не собирался его публиковать. Но сама мысль о «златом круге вельмож», осталась живой и, сохраняя сердцевину, получила другое продолжение.

Н.Н.Петрунина совершенно справедливо указала на непосредственную связь стихотворения «Блажен…» с ответом  «Друзьям» (1828г.):

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.   
     

В нем прокламируется знакомая («вписанная в социальный расклад») позиция Поэта, но ни «блаженства», ни «довольства» уже нет. Их место занял другой мотив – «певца, избранного небом». Неловкость «блаженства» устраняется: Поэт может и должен быть в кругу царей, ибо он есть «небом избранный певец».

С такой «коньектурой» согласуется тот факт, что почти тот же мотив введен Пушкиным в «Арион», в котором судьба Поэта прямо связывается с волей Провидения:

Погиб и кормщик, и пловец! –
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою…

Дата приступа к теме «Ариона» (16 июля 1827 г.), совпадающая с первой годовщиной казни декабристов, предопределила трактовку этого стихотворения как признания в верности их идеалам. Эта точка зрения неоднократно оспаривалась[13], но до сих пор считается весомой. Не отрицая этого, заметим, что на ее фоне странно выглядит сдержанность Пушкина к своему детищу. Только через три года «Арион» был напечатан без подписи в № 43 „Литературной Газеты“ (1830 г.). Второй раз оно было опубликовано в книге „Венера, или Собрание стихотворений разных авторов“ (1831 г.), но тоже без подписи. Об «Арионе» нет упоминаний ни в одном из известных нам документов этих лет. Авторство Пушкина долго оставалось неизвестным и после его смерти[14]. Никто из декабристов о нем не упоминает и не признавал какого-либо влияния на умы выступивших. Из поздних работ любопытна точка зрения Б.Гаспарова. Отводя «декабристскую» трактовку, он считает темой «Ариона» «изъятость художника из условий мирского существования и человеческого общения. <…> Друзья погибли, судно разбито, но певец поет прежние гимны»[15]. В таком варианте, однако, теряется мотив внезапного крушения корабля от «вихоря шумного», который должен быть как-то связан с датой написания. Нужен подход,  вбирающий в себя оба решения.

Читатель XVIII в. был хорошо знаком со словами «понт» и «плаванье» в значении  «мудрой власти» и ее «правления» [16].  Так в оде «Фелица» образ царя-кормщика был использован Г.Р.Державиным как символ государственной мудрости Екатерины II:

Так кормщик, через понт плывущий, 
Ловя под парус ветр ревущий, 
Умеет судном управлять.

 Не исключено, что

и Пушкин вкладывал тот же смысл, т.е. «кормщик» означает Николая I, управляющего страной («нас было много на челне»). Та же метафора подразумевается в стихотворении «Друзьям»:


Он бодро, честно правит нами.

При таком «кормчем» поэт не должен молчать, «потупя очи долу».

Высокому положению царствующей персоны соответствует высокая лексика: «очи», «риза»,  «гимн». Уровень адресации, ее близость к панегирику, диктовала стремление уйти в тень, остаться незамеченным. Отсюда – задержка и анонимность публикации. Но если в случае «Ариона» причины только предположительны, то ситуация с «Героем» хорошо известна. Написанное в том же 1830 году, оно тоже, по настоянию Пушкина, печаталось без указания автора.

 Повод для панегирического мотива в «Герое» дало посещение чумного госпиталя Николаем I, за «Арионом»  ничего подобного не просматривается. Посему обратимся ко второму метафорическому слою пары «кормчий» – «понт».  Он тоже был представлен в поэзии того времени хорошо известными образцами[17].  Сошлемся на оду Горация «Республике» («О корабль…»):

О корабль, вот опять в море несет тебя
Бурный вал…
                    …Ужель ты не видишь,
Что твой борт потерял уже
Весла, – бурей твоя мачта надломлена…
И едва уже днище
Может выдержать грозную
Силу волн? Паруса в клочья растерзаны;
Нет богов на корме, в бедах прибежища…
 

Здесь гибнущий корабль  –  государство (Республика).  В трагедии государства повинна не воля отдельной группы возмутителей, а «сила вещей», которой монарх не может перебороть. Иными словами, «вихорь шумный» включает в себя не только «восстание», но и смену социального строя государства[18].  В свете этой метафоры в «Арионе» обнажается глубокая встревоженность поэта проблемой, существование которой трудно было предположить: своего места в «постреволюционном» мире? Как частный человек он уцелеет в социальном преобороте, но что делать поэту в новой действительности? На него и дан ответ – «я гимны прежние пою», т.е. с поэзией никаких перемен не произойдет, она не зависит от социальных катаклизмов.  Эта «максима» нам понадобится дальше, а пока отойдем ровно год назад к «Записке о народном воспитании». Как известно, она была ответом на заказ Николая I, перед лицом которого Пушкин вынужден говорить.   В коротких и энергичных выражениях осуждены «тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные» (VII. 42) и оправданы действия правительства.  Но далее он как бы забывает об осужденных и ведет речь о следствиях домашнего воспитания, при котором ребенок «не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести» (VII, 44). Едва ли эти упреки адресовались поверженным мятежникам, для которых повиновение чести было, безусловно, живым долгом.  Уводя мятежников во второй план, Пушкин акцентирует внимание на обстоятельстве, эмоционально, значительно более бледном и расплывчатом. Оно состоит в том, что  «дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли в наших глазах»  оформились с пребыванием наших войск во Франции (и Германии) в 1813 и 1814 годах (VII, 42). Привычное объяснение трактует указанное Пушкиным обстоятельство как знакомство молодых и горячих русских умов с гражданскими свободами, которых они не видели в России, но возжелали увидеть. Однако значительно важнее осознать, что молодые генералы увидели не революцию, а плоды революции, т.е. следствия победы третьего сословия, которое Французская революция вывела  на историческую сцену.  О взаимосвязи дворянского восстания и третьего сословия Пушкин яснее всего выскажется в разговоре с великим князем в 1834 году: «Что касается до tiers état, что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью противу аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много» (VIII. 60; заметим в скобках, что в свете этих соображений идея «спасения» певца-дворянина вполне логична). Восставшие дворяне были «последними могиканами», настоящая аристократия исчезает, т.е. молодым поколениям чужды их этические нормы. Потому, говоря о домашнем воспитании, Пушкин делает, казалось бы, логический перескок с сильным акцентом на чести

Предчувствие перемен было не только у Пушкина, но никто не называл иссякание чести важнейшей характеристикой новой («железной») эпохи. Эта идея была своей на Западе, да и то у редких умов. К их числу принадлежал Эдмунд Бёрк, которого Пушкин, безусловно, знал. Так вот Бёрк писал: «Миновал век рыцарства, сменившись веком софистов, экономистов и счетоводов, и слава Европы погасла навсегда!». (Ср. у Пушкина: «Они торопятся с расходом свесть приход»). Гибель рыцарства связывалась Бёрком с концом французского Старого режима (ancien regime)[19]. Ценя Бёрка,  Пушкин все же очень считался с тем, что Россия –  не Франция, у нас «другая история». В частности, не было «третьего сословия», а стало быть, не было и оснований для смены доминантных социальных слоев. Еще не было, но многое говорило за то, что она случится: 

Понятна мне времен превратность,
Не прекословлю, право, ей…

Это написано в «Моей родословной». Аналогом «третьего сословия» было «мещанство». О самоидентификации с «мещанином» говорится открыто, хотя бы так:

Я не богач, не царедворец.
Я сам большой: я мещанин.

В той же «Моей родословной», однако, Пушкин пытается нас (читателя) уверить, что мещанство совместимо с аристократичностью:

Так мне ли быть аристократом?
Я, слава богу, мещанин…
Бывало нами дорожили;
Бывало…но я – мещанин…
И присмирел наш род суровый,
И я родился мещанин…


На этой волне мы и перейдем к «Сценам из рыцарских времен».

Пьеса пишется в 1835 г., т.е. в пору, когда многие жизненные позиции уже выверены. Тем не менее, он избирает для нее форму, очень близкую к «маленьким трагедиям», и время не локализуемого точно периода европейского средневековья. Это говорит о том, что задача  решается «в принципе», без привлечения национальных осложняющих факторов. Пьеса  недоработана, схематична [20], но «несущая конструкция» обозначена достаточно отчетливо, чтобы стать предметом разговора.  Ход драматического действия стягивается к финальной сцене.

В ней представлен рыцарский ужин, в ходе которого возникает разговор о том, что «празднику» «чего-то недостает». Это «что-то» – не материальной природы. Один из рыцарей разъясняет хозяину замка, что они хотят не «кипрского вина», а «песен миннезингера».  Зовут Франца, главного героя пьесы. Франц и оказывается миннезингером, т.е. поэтом: он поет рыцарям песни собственного сочинения. 

Нетрудно видеть, что ужин пирующих рыцарей воспроизводит ситуацию «поэта в златом кругу вельмож», мифологема «поэта – украшения пиров» перешла в пьесу.  Но  Франц – довольно странная фигура. Сын мещанина, он не любит своего состояния, льнет к дворянам, влюблен, как и подобает рыцарю, в жену своего сюзерена. Словом, его мечты связаны с жизнью слоя, к которому он не принадлежит.  

С другой стороны, и реакция рыцарей оказывается не такой, какой она была у «вельмож»: они «внемлят» поэту, но «умной хвалы» не слышно. Это тем более странно, что Франц поет о «рыцаре бедном» (так называемый 2-й вариант «баллады о рыцаре, влюбленном в деву[21]»), т.е. затрагивая главную мифологему рыцарского «этоса» – поклонение «прекрасной даме».

По наблюдениям Р.В.Иезуитовой,  проведшей тщательный анализ сокращений в тексте «Легенды», произведенных  Пушкиным при работе над пьесой, песня Франца « воскрешает картины отдаленного прошлого, ставшего уже легендарным, благодаря чему рыцарская тема в тексте драмы приобретает известную историческую ретроспекцию, следовательно, <…> получает существенную идейную нагрузку»[22]. Завершается же песня словами:

Возвратясь в свой замок дальний,
Жил он строго заключен;
Все безмолвный, все печальный,
Как безумец умер он [23].

Итак, в крупный план попадают два момента. Первый состоит в констатации снижения уровня понимания аристократией своей жизненной роли.  Безусловно, права Р.В.Иезуитова в выводе о деградации рыцарей, которым «оказывается более близкой баллада о мельнике и его неверной жене»[24]. «Температура» поклонения даме сильно упала. Клотильда еще «дама», ее просьба о помиловании Франца исполняется («что дама требует, в том рыцарь не может отказать»), но ее попытка несогласия с заменой Францу повешенья на вечное заключение жестко пресекается («Сударыня, я дал честное слово»). 

Кроме куртуазности в набор характеристик истинного рыцаря входили храбрость, верность, великодушие, учтивость. С ними расходится образ хозяина замка Альбера, убившего спьяну своего конюха ударом железной рукавицы.  Победитель турнира оказался забывчив и на две недели затянул обязательный визит к даме, которая за него «трепетала». 

Но все это – детали, важно другое.  Рыцарь – фигура, ориентированная на общество, честь для нее первостепенна. Слава и награда достается только ему как признание  исключительности его подвига. С групповым деянием понятие подвига не ассоциируется. Пушкин тонко обыгрывает различие между прямым и нарицательным смыслом слова «рыцарь». По-французски ему отвечает термин chevalier (буквально – «всадник»). В «Сценах» представлены две группы всадников, одна из них именуется автором как «толпа» (ремарка: «Едет другая толпа рыцарей»), что совершенно не совместимо с представлением о рыцарстве. «Толпа» у Пушкина синонимична «черни». И если понятие «рыцарство» неразрывно связано с понятием «аристократия», то в век, о котором идет речь у Пушкина, рыцарство растеряло свой аристократизм и скатилось на уровень «толпы».

Биже всех других к образу рыцаря оказывается Франц. Он – дворянин «в душе» [25]. Только от его имени в пьесе звучит панегирик рыцарскому «состоянию», только он мечтает о турнире, ценит его красочность, ритуализованную  этикетность поведения. Только он страдает от того, что «никогда герольды не возгласят моего имени». Именно он является в этом меняющемся мире воплощением идеи «служения» – поклонения Даме. Тем фактом, что он – Поэт, обнажается второй главный момент пьесы – обреченность поэта на «вечное заключение». Он  спасен (своей «прекрасной дамой»), но будет жить в башне как в тюрьме, т.е. жизнью скрытой, ибо «новому» обществу он не нужен.

Пушкин не стремится скомпрометировать мещанство («всякое состояние имеет свою честь и свою выгоду. Дворянин воюет и красуется. Мещанин трудится и богатеет. Почтен дворянин за решеткою своей башни – купец в своей лавке»). Под этим углом зрения особую важность приобретает мотивировка Францем стремления к аристократии:  «Виноват ли я в том, что не люблю своего состояния, что честь для меня дороже денег

Клише «чести» кажется настолько привычным и понятным, что остроту пушкинской ситуации невозможно даже представить. Нужна осторожность, с которой мы и обратимся к некоторым пушкинским запискам.   

В «Северных цветах» за 1828 год публикуются «Отрывки из писем, мысли и замечания», среди которых есть и такое: «Иностранцы, утверждающие, что в древнем нашем дворянстве не существовало понятий о чести (point ďhonneur), очень ошибаются. Сия честь, состоящая в готовности жертвовать всем для поддержания какого-нибудь условного правила, во всем блеске своего безумия видно в древнем нашем местничестве» (VII. 57). Это «историческое суждение» обращает на себя внимание акцентировкой изъяна в русском языке: в нем слова, эквивалентного французскому point ďhonneur.   Пушкин вынужден искать для него «доморощенное» наполнение. Не в пьесе, а вне ее он нашел-таки на родной почве прецедент  «условного правила». Но все же «местничество», кажется, здесь лишним.

В 1830 году в «Литературной газете» появляется заметка, печатаемая под названием «О статьях кн. Вяземского».  Она лучше «местничества» пояснит нам суть дела: «Люди светские имеют свой образ мыслей, свои предрассудки, непонятные для другой касты. Каким образом растолкуете вы мирному алеуту поединок двух французских офицеров? Щекотливость их покажется ему чрезвычайно странною, и он чуть ли не будет прав» (VII, 107). Алеуту не нужно понятие чести по той же причине, по какой «калмыки не имеют ни дворянства, ни истории» (VII, 196). Это значит, что  нельзя растолковать человеку того, чего нет в его культуре. Таким образом, падение чувства чести, вымывание из нормативной системы общества «готовности жертвовать всем для поддержания какого-нибудь условного правила», означает исчезновение не какого-то одного аристократического предрассудка, а всей культуры данной «касты».

 «Сцены из рыцарских времен» – почти прямолинейная модель смены эпох (социальной революции). Погибнут и кормщик, и пловец, погибнут потому, что и в Европе, и в России аристократия как деятельная сила себя исчерпала.  Только Поэт останется живым и будет верен прежним гимнам, ибо их содержание (и источник) не зависит от времени и общественных катаклизмов. Именно поэтому Пушкин решается на кардинальную «реструктуризацию» образа Поэта. Во-первых, исчезает жесткая привязка к «родословной»:  Поэтом может стать любой. Чуткий слух на звук «божественного глагола» дается Поэту как дар. Теперь к этому дару добавляется новый – хранителя аристократической традиции чести.  Это именно дар, а не дворянский предрассудок.   Поэт становится «невольником чести». Без него тяга «железного века» к низости была бы необорима.

 

Текст публикуется по статье: Белый А. «Понятна мне времен превратность…» //«Вопросы литературы», 2013, №6, сс.40 – 56.


[1] См. Винокур О. Г. Биография и культура. Русское сценическое произношение. — М.: Русские словари, 1997.  С.46.

[2] ПушкинА.С.Другие редакции и варианты: Стихотворения, 1826—1827 // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937-1959. Т. 3, кн. 1. Стихотворения, 1826—1836. Сказки. — 1948.  С. 613.

[3] Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина. М. 1967. 216.

[4] Петрунина Н.Н. «Полководец» / Стихотворения Пушкина 1820-1830-х годов. Л. 1974. С. 302.

[5] Роднянская И. Стихотворение «Блажен в златом кругу вельмож…» - пропущенное звено в разговоре о назначении поэта. Московский пушкинист VIII. М. 2000. С.34.

[6] Там же. С 30.
[7] Там же. С. 34.

[8] Ссылки даются по изданию Пушкин А.С. Полн. собр. соч..М-Л. 1951 с указанием в скобках тома и страницы.

[9] Сам вопрос неправилен: «виноват» должен быть «подчиненный» Пушкин, а не «начальник» Воронцов.

[10] Роднянская И. «Блажен…». Указ. Соч. С. 35.

[11] Левинтон Г.А., указывает три источника формулы «блажен, кто…» в русской поэзии: 1) тра­диция псалмов и их переложений; 2) начало II эпода Горация «Beatus ille, qui procul negotiis»; 3) так называемая Вторая ода Сафо во французском переводе Буало. См. Душенко К. История нескольких метафор. (Рец. на кн.: Русская судьба крылатых слов. СПб., 2010). НЛО. 2011. № 10.

[12] С этой строки псалма начал Федор Глинка свое стихотворение 1824 года «Блаженство праведного»:

О, сколь блажен правдивый муж,
Который грешным вслед не ходит
И лишь в союзе чистых душ
Отраду для души находит!
Его и страсти кличут в свет,
И нечестивцы в свой совет, -
 

[13] Подробный обзор литературы до 1983 года привел В.В. Пугачев. См.: «Из истории мировоззрения Пушкина конца 1820-х – начала 1830-х годов («Арион») /.Оксман Ю.Г, , .Пугачев В.В. Пушкин, декабристы и Чаадаев. Редакция журнала «Волга» - ИКД «Пароход». Саратов. 1999. С. 197.

[14] См.: Глебов Г. С.Об "Арионе" // Пушкин: Временник Пушкинской комиссии / АН СССР. Ин-т литературы. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941. Вып. 6. — С. 300.

 Гаспаров Б. Questa poi la conoseo pur troppo НЛО. 2002, № 56.   Об актуальности этой метафоры в круге размышлений Пушкина свидетельствует и «Акафист Екатерине Николаевне

Карамзиной»:Земли достигнув наконец,
От бурь спасенный провиденьем,
Своей владычице пловец
Свой дар несет с благоговеньем.

 

[16] Лебедева О.Б. Жанрово-стилевое своеобразие лирики Г.Р. Державина (1743-1816)/Лебедева О.Б. История русской литературы XVIII века. Учебник для вузов. www.libs-web.ru/philol/lebedeva/derzh.html

[17] Оксман Ю.Г,, Пугачев В.В. Пушкин, декабристы и Чаадаев/ C. 201.

[18] Любопытно преломление этих образов в переписке Жуковского времен Французской революции 1848 года. В ней «Запад» означал «потоп», а Россия –  ковчег, управляемый рукой могучего Кормщика императора Николая, которому не страшны бури революции / Виницкий И. Теодиссея Жуковского: гомеровский эпос и революция 1848-1849 годов. НЛО. 2003. № 60.

     
 

[19] Морис Кин - Рыцарство. М., Научный мир, 2000. Цит. По: http://langedok.narod.ru/keen/keen02.htm

[20] Впрочем, В.Рецептер считает иначе.  См. Рецептер В. «Perpetuum mobile», или тайна пушкинских финалов. Звезда. 2010. № 9.

 

[21] Иезуитова Р.В.. «Легенда». / Стихотворения Пушкина 1820-1830-х годов. История создания и идейно-художественная проблематика. Л. 1974. С. 153.

[22] Иезуитова Р.В.. «Легенда». С. 174.

[23]  То есть три последние строфы полного текста «Легенды» Пушкиным отброшены.

[24]  Иезуитова Р.В.. «Легенда». С. 175

[25] Потому и лучше «быть последним минстрелем – этого по крайней мере в замке принимают»


дизайн, иллюстрации, вёрстка
© дизайн-бюро «Щука», 2008